Петрович сидел за столом, вылавливая пальцами из кружки мелкие китайские палочки, без которых зеленый чай наверняка лишился бы своего неповторимого вкуса. И представлял, как в недалеком Китае на Чжецзянской чайной фабрике ржавые механизмы рубят в щепки кусты, выдернутые с кореньями, сучьями и почками, а малолетние работницы ловко насыпают полученную труху в пачки с желтым верблюдом. Водки Петрович не пил. А потому чай, заваренный особым, "а ля петрович "(TM), способом на козьем молоке, с солью и топленым маслом - служил единственным средством спасения от долгой зимней депрессии, ну и для поддержания беседы с приятелем, изредка заглядывавшим на огонек.

Приятеля звали Толиком. Как и пятнадцать лет назад, когда они впервые встретились на местном лесокомбинате. В те дни Толик был начальником участка, в эти начальником отряда выросшей на месте лесокомбината колонии общего режима. Подобный карьерный скачок нисколько не умалил суровой мужской дружбы, как и тот факт, что Толик стал иеговистом. «Свидетелем Иеговы», как он нетерпеливо поправлял всякого, пытавшегося уничижить его гордое звание. Как начальство мирилось с присутствием на режимном объекте идеологического диверсанта оставалось тайной. Вполне вероятно, сыграл роль великий дар убеждения, которым Толик успешно распоряжался как в прошлой жизни, так и в новой. Петрович, пожалуй, был единственным, на кого чары толиковой харизмы не имели воздействия. Он не очень любил спорить, а потому был самым благодарным слушателем, какого только можно было пожелать. Без особого для себя ущерба, он был готов слушать все обо всем: байки из жизни зоны, новости района, которые приятель еженедельно привозил из центра вместе с пачками «Сторожевой Башни», рассказы из этого же журнала, которые Толик с выражением ему читал по выходным.

Весь остальной поселок использовал американскую просветительскую литературу в сугубо утилитарных целях. Скользкие журнальные страницы никак не желали служить заменителем туалетной бумаги, зато с успехом применялись в качестве растопки да источника жизнерадостных репродукций. К удовольствию тараканов, мрачноватые коняхинские интерьеры разбавлялись коллажами из розовощеких колхозников будущего, трудящихся на нивах земного рая, а кое-где, взятый в рамку из фольги, чернявый импозантный Иисус даже занимал место в небогатом старушечьем иконостасе.

Толик задерживался. Окно в кухне посинело, чай в алюминиевом котелке подернулся коричневатой пленкой. Петрович собрал на блюдечко чайный мусор, ссыпал его в миску с картофельными очистками да костями, оставшимися от обеда, кинул туда же пару черствых кусков хлеба и вышел на обледеневшее крыльцо. Вторя дверному скрипу, под крыльцом что-то заворчало, заворочалось, звякнула цепь. Не глядя, Петрович вывернул миску за перила и вернулся в сени. Затем, не переступая порог, бросил в ту же сторону горсть засохшего прикорма, оставшегося после позавчерашней рыбалки. Урод ел все, делая хозяйство безотходным. Не приходилось даже выбрасывать мусор в компостную яму. Более того, когда он срывался с цепи, то рылся и там, а его неуемный аппетит утоляли даже непригодные в пищу предметы.

Пес Петровича был на редкость глупым. Настолько, что хозяин не удосуживался называть его собственным именем, снисходя лишь до «урода» и «негодяя». В чем была его вина, пес не предполагал. Он считал, что должен быть рад любому вниманию со стороны хозяина, даже если то был черенок лопаты или метла, и умильно вилял хвостом в своей дыре под лестницей при всяком движении наверху. Кроме того, он умел до хрипоты лаять при любом движении вне его подкрылечья, кидаться на посетителей Петровича, даже тех, кто регулярно ходил к нему годами, а еще выть. Броски на гостей контролировались укороченной до предела цепью, а бесконечное вытье снискало ему недобрую славу абсолютно невменяемого создания.

Громит (именно таково было его официальное имя) выл круглосуточно. Ему не нужна была луна, внешний дискомфорт, вроде затекающего сквозь щели в крыльце дождя или трескучего мороза, не было необходимости в дискомфорте внутреннем, в виде трехдневного профилактического голодания. Пса не пугали окрики сверху, пинки или тычки палкой внутрь конуры. Он забивался в самый отдаленный и недосягаемый угол, пережидал бурю эмоций, и начинал концерт снова и снова, невзирая на время суток. Он начинал обыкновенно с пианиссимо и заканчивал громогласными органными фугами, от которых волосы становились дыбом у всей округи, в особенности, когда припадки случались глубокой ночью. Что было причиной девиантного поведения животного, оставалось загадкой. Этот пронзительный, как свист летящего снаряда вой мог выражать все, что угодно, не только тоску и безнадежность угнетенной твари. Может, это была ода к радости.